Знаменитый этот остров надобно обегать стремительно и легко. Двух часов с лихвой довольно на прослушать экскурсовода и сфотографироваться на фоне изб и церквей. Да по настроению хлебнуть пивка у причала, иль чиркнуть емкую прекраснодушную фразу в журнал отзывов. И обратно, на теплоход…
За плотника топор говорит: неповадно трудяге языком молоть. Никак не складываются у меня буковки в слова. Фотографиями попробую возместить. А там и слова прорастут, как травка сквозь апрельский снег. Долго ползал на коленях в сырых изникающих снегах, дыхание сдерживая: удивительно позитивный символ почудился мне…
Как исполнился Марьюшке месяц, деньга совсем иссякла, и снова собираюсь на Кижи, топориком помахать. Жену любимую обнял, на дочку спящую любуюсь — никуда уезжать не хочется. От самого порога по семье скучать начинаю. Такова доля наша мужицкая: терпеть да работать.
А работы — «не утянешь на барже». Нам с Серегой доверили сладчайший труд! Он крест и главку реставрирует, я новый лемех для той главки тешу.
Редкостных человеческих и рабочих качеств мой коллега Сергей. Надежен как… скала и хлеб.
Горло у традиции русского плотницкого ремесла перерезано: сокрушено крестьянство. Последних плотников, как устойчивую социальную группу, в Отечественную убили. Попадаются еще по стране отдельные мастера, — последние неприкаянные муравьи из сгоревшего муравейника…
Потому плотник не может быть сталинистом: если он не холуй и хам.
Мы освоили ремесло, как говорится, с нуля. Упорно пробиваемся своим умением сквозь безвременье. Беремся за топоры, и руки по плечи погружаются в столетья, тянутся сквозь горестную пустоту двадцатого века к рукам ушедших братьев-мастеров. Мы обязаны врасти в традицию мастерства, работяги из двадцать первого века на стройке трехсотлетней давности. «Мы с тобой, как Шампольон с Роулинсоном: тоже читаем забытые языки. Текст на языке ремесла, рубленый топором на бревне» — в детстве я любил почитать о расшифровке древнеегипетской и шумерской письменности…
Учимся видеть, понимать, ценить умное ремесло — мы выкладываемся с каждым ударом топора. Сколько раз гуляли по Кижам: а кресты, «яблоки», раскладку теса полиц стали видеть профессионально только сейчас. Когда через руки прошло. Удивляемся: ладони в твердых бугорках глаза наши приоткрыли…
Вечером проговариваем опыт столетий, впрессованных в рабочий день.
«Типичная часовня при малой деревне. Материал: сосна»: информационная табличка не объясняет об этой часовне ничего. В конце XVII века мужики махонькой Кижской деревеньки Васильево срубили часовню Успенья Богородицы. С тех пор она тут и стоит.
Собрались, значит, крестьяне, меж собой все вопросы обсудили, да часовню и построили. Делов-то! По зиме в лесу выбрать поштучно отборные деревья, свалить и привезти, стены срубить, кровли разных видов, над восьмериком главку поднять, в лемех осиновый одетую. «Небеса» сделать да расписать. Полы-потолки, окна-двери… А труд крестьянский на этой нехлебородной земле — тяжкий и малоприбыльный. «Свободное время» — такого и понятия-то тогда не существовало. В XIX веке мужики часовню свою перестроили. Сруб перебрали, гнилые бревна заменили. Прирубили звонницу. Было пригоже — стало иначе, ан опять красиво. Зачем этот труд нужен был? Вот же он, Кижский погост: двадцать минут ходьбы. Надо было. Свое особое место, чтобы разговаривать с Богом. Деятельной была в людях вера…
Вот вам и образец типичного строения как «отражение системы ценностей эпохи». Они умели правильно строить жизнь. Жил народ на своей земле, России…
А чего способны создать жители типовой девятиэтажки? А людей там побольше, чем в десятке деревенских дворов: образованные все.
Как фермеры современные выживают… Кто не слышал про станицу Кущевскую?
На фотографии часовня в 2008 году, до реставрации.
Свободного времени негусто. Однако, раз в неделю, по дороге в баню, заглядываю в старый телевизор.
День за днем становится все теплей. Интересно посмотреть в оттаявшую лужу.
Выламываю льдинку и к глазам подношу: необычным, интересным, удивительным мир делается!
Странно: рабочая связь с древней рубленой красотой настраивает зрение на особый лад. Пейзаж сквозь жаркое марево костра — работники музея ветки жгут — мнится полотном живописца…
Сил и времени почитать после работы совершенно не остается. Но стопочки осиновых дощечек и готового лемеха… они похожи на книги…
Плотно наполненный трудами, закончился апрель. Дни летели пташками, а месяц тянулся мучительно: домой хотелось. Будто хотенье это на ноге у времени гирей висело.
Один обыкновенный месяц… А дочка аж полжизни своей отца не видела.
С отвычки не знаю, как половчее Марью на руки взять? Куда ее, сонную, спать уложить?
Май, нежный месяц… В мае комарики веселыми ватагами залетали: эти, на фотографии, не кусаются.
Гадючка Кс-сюш-ш-ша повадилась ко мне в гости, на теплых щепочках под солнцем погреться. Мы с ней ладили: зла друг дружке не делали.
Крест на часовню водрузили, Серега главку начинает собирать. Каркас главки-луковки называется «журавцы». Красиво! Корону напоминает.
Я малую главку, что на звоннице стоять будет, тем временем доделал.
Начинаю большую главку лемешить.
Втянулся в будни трудовые, увлекся: хвать, а уж лето!
Дни до-о-олгие, ночи белые. Полюбовался малыми утятами, и вечерами «для своево умиления» попробовал уточек из бересты сплести. Похожи?
Тем временем мой рассказ с фотографиями в Интернет-конкурсе на первое место взгромоздился. От программы «Первая публикация» фонда Потанина съездил в Кенозерский Национальный парк. Надо же, будто специально под меня, под русского плотника эту поездку задумывали. Там на главках часовен кое-где лемех оригинальный, старинный сохранился. Уж я вгляделся вдумчиво! Уж дома фотографии поразглядывал! На «свою» главку вернулся: и новое, счастливое чувство пришло: будто ловко да складно трудятся рядом живехонькие мастера трехсотлетние. А я, малец, учусь у них старательно. С трепетом, с уважением перенимаю: и получается, получается у меня! Никакой результат, кроме самолучшего, мне не нужен. Без умной, филигранной, мастерской работы руками любые прекраснодушные рассуждения — тягомотное хвилософствование. Докумекал, научился, пророс в плодородный пласт: в моих руках ожил росточек ручного ремесла.
Личным усилием людей держится цивилизация. Может кое-что пара рук работяги-реставратора! Умею написанное топором прочитать и своим топором написать. Уважительно оглядываю свои ладони: в твердых мозолях живет моя персональная ответственность перед народом. Правильной нотой русской песни деревянного зодчества звучит мой топор.
В музее есть особенный отдел: технадзор. Заслон недобросовестным подрядчикам, отпор нерадивым халтурщикам, оборона от низкопробного результата. Грамотный профи на такой должности, не задавленный ежедневным ручным трудом, способен глубоко вчитываться в памятник, понять его до тонкости. Поможет работнику правильней вжиться в традицию, направит руку, чтоб красоту ремесла верней отшлифовать. Только нету таких…
Из того отдела наш объект курирует самая некомпетентная тетка. Невежественность ее какая-то уж совершенно дремучая. Безграмотность — злокачественная.
Взлезла к самой главке, постояла с минуту, осведомляется строго: «почему дырки не сверлите?»
Не сразу и уразумел, чего хочет. Это надо, стало быть, в лемешинке дрелью дырочку просверлить, а в ту дыру гвоздь бить. «Чтобы не раскололо», — жестко поясняет. Идиотизмом попахивает: это глупее требования каждый раз, вынув ложку изо рта, мыть ее с мылом. Да насухо обтирать, прежде чем опять супу зачерпнуть. Незачем лемех сверлить. Нефункционально, нетрадиционно, медленно в конце концов… Болтаться будет лемех… протечки пойдут… Ни одного положительного аргумента. Еще бы шурупы велела вертеть.
— De… actu э. et visu, бурчу миролюбиво. С детства любил латынь. — «По опыту и наблюдениям»: осина дерево вязкое… Предки в лемех и кованые гвозди всаживали. Чтобы кто где когда дырки сверлил, такого мне не известно…
Вертит головкой чиновничек меленький. Не слушает. «Гвоздики почему не тупите?» Это она по телевизору увидела. Если в острие гвоздика молотком стукнуть, такой гвоздик тонкую рейку с большой вероятностью не расколет. Тоже лишнее.
Не вопросы, а репутационные минусы. Вещает полную чушь — и взятки гладки. Ни ответственности, ни хоть каких-то стимулов работать свое дело хорошо. Вошь, жрущая работягу в потной рубахе. С наката рабочего сшибла…
— Я бы не так сделала, — высокомерно тычет в главку. — Я бы…
Толерантность — это терпение. Нежданно хрустит это мое терпение сухой веткой… Позорно, мелочно срываюсь. На нерве злобно выдыхаю:
— Я тут. По десять часов в день. Неделю за неделей. Вдумчиво. С топором — шедевром кованым. Стоимостью в полторы месячных зарплаты…
Мне не хватает воздуху.
— …И вот Вы. Заползли сюда. На полторы минуты. «Вся в белом», перед мужичонкой неграмотным. Глупости вещаете. Все-все-все поняли, ни одной лемешинки пальчиком не тронув? Вон, эту возьмите: попробуйте-ка приладить на главку. Полюбуюсь на Вас…
Вернуть рабочий настрой непросто. Долго рассматриваю отражение своего труда в топоре.
Заколачиваю в сознание, как кувалдой: «Моя ответственность. Мой труд. Мой лемех. Моя репутация. Мой ответ за все».
Было раньше такое основательное и веское понятие: «репутация». В юности я даже пару раз людям руки не подавал — работало… Моя репутация — частица репутации современных мастеров. Перед каждым безымянным русским зодчим — здесь и сейчас — свой ответ держу. В ремесле — лезу вперед и вверх. Медленно, страшно медленно: пресловутая улитка на горе Фудзи. Раздраженно утираю со лба злой пот: почему я еще не далеко впереди, не на самом верху?
Огреб я за свои слова по самые по гланды. Из-за меня все в нашей фирме, от подсобника до директора, огребли. Реакция воспоследовала — прямо по учебнику истории Данилова. «С приходом к руководству НКВД Л. П. Берия … террор превращался в прагматичный инструмент решения народно-хозяйственных задач». Напакостили нам, сколько могли. А смогли неслабо. Я просился у своих: валите все на меня, да и увольняйте на фиг: понимаю, облажался. Да на такую вакансию нелегко человека найти: не мобилами торгуем, не охранниками штаны протираем; начальство на зарплату прижимисто. Проработал аж до самой зимы…
Я закончил лемешить главку в июле, вечером. Это важный промежуточный итог. А ни мыслей, ни эмоций… Вместо радости или, возможно, гордости… Печалюсь безмолвно, одиноко. Знаю для себя: следующую главку сработаю быстрее и лучше. Лучше…
Каждую из пятисот четырех осиновых лемешинок щедро полил пОтом. Май был жарким; июль был жарким весьма. «Я северянин. Я люблю тепло»: грамотно пил степлившуюся воду, правильно одевался: ничего сложного.
Одиноко печалюсь, и еще мне страшно. Одиноко и страшно мне вот почему. Я-то свой рабочий этап закончил, а Серега — нет.
С зимы жевали его медленные судебные жернова: Серегу регулярно дергали на суды. Обвинение по статье о торговле наркотиками сфабриковано прямолинейно; туповато шито белыми нитками. Ни одного доказательства — экспертиза проверяла срезанные карманы, обыск был… Разводит руками адвокат: «с чем тут работать? Обвинения просто нет! Даже неловко… Примитивная несостоятельность обвинения вызывает оторопь»… Приговор: семь лет строгого режима.
Не торговал наркотой Серега. Я знаю. Мы рвали жилы, бок о бок выкладывались в труде. Ели один хлеб. Мы вглядывались в глаза: и видели, понимали до донышка: как на стеклышке под микроскопом. Торговец смертью обладает особыми чертами характера — для меня невозможно, неприемлемо быть с таким рядом. Это против всего, чем мы жили, дышали последние три года; вразрез с путем, которым шли. Я отличаю внутренний стержень от гнилого нутра.
Если Михаил Борисович Ходорковский не добился справедливого суда, представляете, как проходят процессы над «маленькими» людьми, и сколько таких процессов?
Подломила меня эта новость.
Я бы семью сгреб и уехал из страны. Да куда? Ха-ха-ха: податься в Европу по туристической шенгенской визе и скитаться нелегально? Мы люди маленькие: деваться некуда. Надо стараться здесь…
Директор наш за всей этой канителью не списал, не уволил Серегу задним числом. На суде выступал, характеристику честную написал. Юлия Латынина на Кижи приезжала, ее расспрашивали. Сочувствую вам, — ответила — только ничем тут не поможешь. Таких случаев по стране — тыщи каждый день. Такая вот грозная рутина. Ни на «Эхе Москвы» не сказать, ни в «Новой газете» не описать…
Назови это хоть «Синдром эмоционального выгорания», хоть «Мировоззренческая катастрофа», а к концу лета надломилась во мне вера в свои силы. Говорят — делаю. Работяга состоит из поступков, а не болтовни. Тем более, с технадзором и прочим начальством говорить мне строжайше воспрещено. Угрюмо перебираю полы и потолки, делаю новую безгвоздевую кровлю на самом ценном в Карелии доме-памятнике… Личная ответственность и наработанный навык: надобно делать, что велит долг, по верху способностей и возможностей. Только от пахоты своей хорошие эмоции испытывать перестал. Тупо жду результата. Закончил одно — начинаю делать другое.
Союзник в борьбе с тоской — арифметика. Тысяча ударов топором — протесана одна грань шестиметрового бруса двести на двести. Полновесный рубль платят мне… э… за каждые тринадцать-четырнадцать ударов топором… Слишком часто начинаю думать о деньгах.
«Работай так, как будто тебе не нужны деньги» — засомневался я в словах Маркеса. У меня жена и дочь: деньги нужны. Заработков хватает на еду и жизненный минимум. Первое место в литературном конкурсе одарило восхождением на высшую гору Швеции: подсчитал расходы и не поехал. Сломался объектив «зеркалки»: задвинул хобби до лучших времен. Тексты на злобу дня надломленный взгляд находит сам: «труд, не создающий собственности, не создающий твоей собственной собственности, есть парадокс и издевательство, подневольная поденщина скотины».
Непосредственно за спиной работяги — глубокая бездна. В простейшем случае это сума или тюрьма.
Верховный суд рассмотрел апелляцию осенью. Статистика оправдательных приговоров в современной России говорит о примерно 0,5%. Серегу не оправдали. Но дело было таким вопиющим, что семь лет строгого режима превратились в полтора года колонии-поселения.
Новые одноразовые работники меняются, как пассажиры вагона метро. Даже имен не успеваю запомнить.
Работа закончилась к зиме. Домой возвращаюсь изможденным, разгромленным. Такова моя судьба: отовсюду возвращаюсь бесславно. Социальные связи за год порваны, нету сил связывать. Будущее туманно. Я больше не вижу в своей профессии жизненных перспектив.
Ночами терзает бессонница: поднывает подсаженный консервами желудок. «Да не спрячешь души беспокойное шило. Так живи — не тужи, да тяни свою жилу» — пытаюсь брюхо заговорить-заглушить. Не помогает Башлачев. Тогда безмолвно прокручиваю в памяти «Если» Киплинга. Снова и снова. Твердый стальной стих тоже не помогает; размалывает в труху слабое нутро.
Бесшумно встаю, крадусь на кухню. В страшной тоске выволакиваю из берестяного чехла свой плотницкий топор: кованый шедевр мастера Артемьева. Я вглядываюсь в острую сталь самого важного русского инструмента. И вижу образы прежней деревянной Руси. Я знаю: той страны и тех людей давно нет. Но не хочу отводить взгляд.
Становится легче…
Ничего, проживу свой век. Проживу трудно и счастливо. Деваться-то все равно некуда.
А знаменитый этот остров все-таки надо обегать стремительно и легко. Двух часов — с лихвой довольно…